Начало Истории болезни Эрефии см. здесь - История болезни одной страны (первая часть)
Канцерократия
Юрий Кузнецов
Паспортная часть, имя больного:
Россия. Дебютировала в похожий на сегодняшний вид с завоеваниями хана Батыя в 1238 г. и преобразованием Улуса Джучи Монгольской империи в Золотую Орду; далее с 1376 г. – Московское княжество; с 1547 г. – Русское царство; с 1721 г. – Российская Империя; с 1917г. – РСФСР; с 1922 г. – СССР; с 1991 г. – Российская Федерация.
В предыдущей части описаны жалобы больной страны, краткий диагноз Эрефии и этиология (причины и предпосылки заболевания).
Продолжение анамнеза смертельно больной страны: историческое течение болезни, не подряд, а только симптоматические моменты (вторая часть):
Нельзя всерьез говорить о русской культуре до пушкинских времен. Если бы не было XIX века, то о существовании русской культуры никто в мире ничего бы не знал. До того были лишь какие-то неясные фрагменты, не образующие единой системы. А.С. Пушкин появился с первой твердой манифестацией старта русской культуры, как необратимо утверждающейся, молодой, уникальной, отличающейся от любых других, каковой и должна быть реальная культура.
Пушкина, наверное, называют «наше всё» потому, что в своем творчестве он собрал все ценности, имеющиеся в поле зрения в какой-то синкретический, еще неразделенный конгломерат. В произведениях поэта прослеживается конфронтация с деструктивными имперскими приоритетами. Если, например, в «Сказке о попе и о работнике его Балде», «Сказке о рыбаке и рыбке» Пушкин показал всю тщетность стремления к «халяве», то, например, более высокую философскую проблему отчуждения поэт поднимает в «Евгении Онегине». В нем любовь, будучи в отчужденном обществе чужеродным элементом, болтается как неприкаянная, такая же лишняя, как и «забав и роскоши дитя» – Онегин, сын «халявного» общества. Любовь в романе не глубока и деструктивна – не гармонизирует отношений, не совпадает с браком, всех делает несчастными. А поэт Ленский вообще оказывается убит, причем глупо, нелепо и походя, хотя вроде бы эта трагедия приводит в чувство (в буквальном смысле) Онегина, изначально неспособного к глубокой любви человека. Это тот же литературный типаж, к которому относятся Печорин у М.Ю. Лермонтова, Чацкий у А.С. Грибоедова, Базаров, Рудин и Лаврецкий у И.С. Тургенева, Обломов у И.А. Гончарова. Литература XIX века выдвинула этот сонм «лишних людей» не случайно, издревле на России человек, не принадлежавший ни к одному из рабских сословий (челядь, холопы, смерды и пр.) назывался «изгоем», был лишним в иерархическом обществе, т. е. «лишнесть» – это обратная сторона рабства, имперской раковой антисистемы. Но с другой стороны, это и первый шаг к формированию новой, свободной, здоровой и конструктивной системы отношений. Имперская антикультура как бы вынужденно формирует себе могильщика в лице отторгаемой русской культуры. Империя иногда пытается превознести культуру, поставить себе в заслугу ее развитие, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что все достижения русской культуры происходили не благодаря, а вопреки российскому государству, мало кто из представителей русской культуры не оказывался сам в положении «лишнего человека», опалы, обструкции, а то и подвергался преследованиям, репрессиям со стороны власти.

Как имперская русская церковь старается религию, призванную заниматься нематериальным, подменить священной материей, точно так же и имперская антикультура, будучи обреченно материалистической, пытается выдать за русскую культуру пошлых матрешек с балалайками, сарафаны с хороводами, гармошки с частушками. Но не этот лубок представляет сущность культуры, а нематериальная система отношений, наивысшим конструктивным проявлением которых является любовь – антипод отчуждения, враг всех деструктивных антисистем. Как по уровню ненависти (крови, войны) можно судить о состоянии антикультуры, так и по любви можно достоверно судить об уровне развития культуры.
К XX веку любовь, по крайней мере, в изложении литераторов, разошлась на две противоположности: по Ф.М. Достоевскому (1821-1881) – как причуда малахольных юродивых «идиотов», встречающая циничное презрение в приличном обществе, и противоположная любовь по Л.Н. Толстому (1828-1910), у которого она уже достигает шекспировской глубины, драматизма и фундаментальности, бросает вызов «общественному мнению», что было когда-то немыслимо, скажем, в пушкинском «Евгении Онегине». Также любовь еще не была достойным противником «темному царству» отчуждения, скажем, в «Бесприданнице» А.Н. Островского, где не она, а приданое, опять же – материальная «халява» обуславливала общественные отношения. И только толстовская «Анна Каренина» стала русским вариантом «Ромео и Джульетты», где любовь стала уже движущей силой, непреодолимой для устоев сложившегося общества. Такая любовь – своего рода лакмусовая бумажка, показывающая, что наперекор сопротивлению империи сложилась новая система отношений, ценностей, в конечном счете, русская культура удалась. И далее судить о развитии русской культуры, наверное, лучше всего по ее маркеру – любви, значению любви в общественных отношениях и отражению ее в искусстве и литературе.
А вот герои Достоевского представляют антикультуру, болтаются ничем не занятые, не включенные ни в какую систему отношений, не имеющие никакой системы ценностей, такие же функционально бессмысленные праздно шатающиеся элементы, каковыми являются раковые клетки в организме. Мир такого отчужденного человека сужен до самокопания, он занят метафизикой нижнего белья. Не случайно Достоевского своим учителем считал, например, Зигмунд Фрейд, отец и основатель материалистического тупика психологии – психоанализа, в своем раскапывании половых отношений умудряющегося обойтись без рассмотрения вопроса любви, сводя всё к одному физиологическому сексу.
Такой же тупиковой предстает и религия по Достоевскому, материалистическая, а потому мистическая, иррациональная, по сути – идолопоклонство, доведенное до своего апогея, превращающее в идола самого Христа. «Если мне докажут, что истина вне Христа, я предпочту остаться с Христом, а не с истиной» – говорит Достоевский устами Ставрогина в «Бесах». Божество Достоевского лишено истины, смысла, правды и справедливости. Это истукан, пред которым только и остается, что закатывать глаза повыше, уходя в мир иллюзий и отчужденности.
Иное дело религия у Л.Н. Толстого. Еще в дневнике от 5 марта 1855 г. он пишет:
«Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества: религии Христа, но очищенной от веры и таинственности; религии практической, не обещающей будущего блаженства, но дающей блаженство на земле».
Такое устремление Толстого перекликается точно с таким же направлением религиозной мысли конца XV – середины XVI вв., когда империя ненадолго ослабила пальцы на горле культуры, и тоже появился анти-материалистический и реалистический оппортунизм в русском христианстве.
Наверное, опрометчиво говорить о существовании какой-то культуры, если она не породила своей религии, т. к. любая религия представляет систему духовных ценностей, встроенных в общую ценностную шкалу данной конкретной уникальной культуры. Православие, несмотря на свои византийские корни и универсализм, не признающий ни национальных, ни культурных различий, всё время воюет за звание русской религии, тем самым обессмысливая самоё слово «русский». Если это слово не означает ничего уникального, то в нем нет никакой необходимости, достаточно слова «общечеловек»…
Совершенно естественно, что русская идея в понимании Достоевского должна носить в себе «в высшей степени общечеловеческий характер», должна быть «синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях», что «мы (русские – авт.) хотим быть не русскими, а общечеловеками».
Такими стерилизованными «общечеловеками» были например, древние римляне, оставившие после себя лишь один мертвый язык. На территории, очищенной от древнеримских «общечеловеков» и расцвели «отдельные национальности», а русские, по мнению Достоевского, должны, оказывается, развернуть этот процесс наоборот, фактически повернуть эволюцию вспять, что дико и бессмысленно.
Наверное, предназначение русских было бы таким же как у римлян, т. е. умереть и не оставить потомства, если бы империя не прокололась, выпустив однажды джина из бутылки – допустив развитие действительной русской культуры, неотъемлемой частью которой стали, кроме прочего, религиозные начала, положенные Л.Н. Толстым в его публицистике: «Соединение и перевод четырех Евангелий», «Критика догматического богословия», «Что такое религия и в чем сущность ее?», «Церковь и государство», «Закон насилия и закон любви», «К духовенству» и многое другое. Значение религиозного подвижничества Толстого, наверное, в том, что он впервые твердо и основательно приступил к генеральной чистке христианского учения от наслоений лжи и абсурдизма, языческих рудиментов мистицизма, магии, колдовства, таинственности, материалистического обрядничества, церковничества, священно-предмето-поклонства и других паразитов на теле религии, которые, например, в православии утверждают, что они-де и есть собственно религия (точно также, как имперская антисистема утверждает, что она-де и есть единственно возможная система, и ее антикультура является действительной культурой).
Такую ревизию Толстой не мог бы произвести с каких-то безликих общечеловеческих позиций, не имея твердо сложившихся ориентиров. В его мировоззрении во главе угла стоял русский идеализм, основная «русская святоотеческая традиция» – духовное важнее телесного, идея в приоритете над материей, что диаметрально противоположно царящему в России материализму, идеологии «халявы». Другие первичные ценности, поднятые Толстым на пьедестал: любовь и отношение – в пику отчужденности, правда и очевидность – против абсурдизма и нелепицы, логика и системность – вместо эклектичности. И пусть Толстой не сформировал окончательно новой русской религии, будучи в некотором смысле рационалистом, не понял на тот момент, например, символических смыслов Воскресения, Апокалипсиса, неясно объяснил смысл непротивления злу – наверное, тогда еще было рано, но это нисколько не умаляет значения того боя, что в его лице дала действительно русская система ценностей против имперской внеценностной антисистемы. В броуновском смешении всего и вся обозначились четкие вектора-направления развития русской культуры, сепарировавшейся от традиционной российской антикультуры.
Толстой сожалел: «Людей, разделяющих мои взгляды, едва ли есть сотня». Но никакого значения не имело физическое количество носителей новой системы ценностей. Качество, воздействие идеи было таково, что, например, известный публицист, адвокат А.Ф. Кони (1844-1927) писал: «Пустыня вечером кажется мертвой, но вдруг раздается рев льва, он выходит на охоту, и пустыня оживает; какие-то ночные птицы кричат, какие-то звери откликаются ему; оживает пустыня. Вот так в пустыне пошлой, однообразной, гнетущей жизни раздавался голос этого Льва, и он будил людей».
Масштаб и правда Толстого были столь значительны, что даже церковь не рискнула предать его, при всем его радикальном еретизме, обычной анафеме, а чтобы не потерять лицо окончательно, обескураженный Синод выпустил довольно тщедушное «Определение» (от 20-22 февраля 1901 г.), в котором лишь уклончиво сетовал об отпадении Толстого от церкви.

Точно также опасливо и осторожно относился к Толстому и царь. Публицист и издатель А.С. Суворин (1834-1912), например, писал:
«Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет против него свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и в заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост».
В Евангелии Иисус Христос говорит: «Царство Мое не от мира сего» (Ин. 18:36). Точно также мог сказать и Толстой, царствовавший как Христос не в физическом, а в идейном мире. В то время как царь идейный Л.Н. Толстой являл становление, «воскресение» русской системы ценностей, в это же самое время царь физический, формальный Николай II демонстрировал распад и деградацию имперской антисистемы, очередную гибель, катастрофу раковой опухоли.
Как в капле воды российская взаимосвязь «халявы» и катастрофы отразилась в глупейшей, но симптоматичной трагедии 1896 года на торжествах на Ходынском поле в Москве, устроенных по случаю коронации Николая II. На всенародных гуляньях по официальным данным погибли 1389 человек, около 1500 получили тяжелые увечья (неофициально распространилось, что пострадавших было 20 тысяч).
Каждому пришедшему на празднество был обещан узелок из цветного платка, в котором содержались жалкие подарки императора – сайка, полфунта колбасы, немного конфет, пряников, и эмалированная кружка с царским вензелем. Откуда-то возник слух, что царских подарков на всех не хватит. Никто не хотел остаться без «халявы», и все бросились к буфетам. Возникла давка, приведшая к жертвам…
Примечательно то, что после трагедии на Ходынском поле царь и царица отправились в Петровский дворец, где был дан царский обед волостным старшинам, а вечером они посетили бал, устроенный французским послом. Николай II, будучи флагманом и образчиком раковой отчужденности, позволившей ему слыть «тишайшим» вкупе с «кровавым», такое поведение демонстрировал и дальше, например, когда, получая известия о гибели русской эскадры в Цусиме в 1905 г. (в результате чего победа в войне с Японией становилась фактически невозможной), скрупулезно описывал в своем дневнике «чудную погоду», прогулки, развлечения, катания верхом. Также отчужденно царь мог рассматривать и обсуждать карикатуры в английском журнале, когда ему докладывали о гибели десятков тысяч русских солдат на фронтах Первой мировой войны. И, как его исторический прообраз, тоже отторженный, слабовольный и потому «тишайший» царь Алексей Михайлович (1629-1676) сделал всю страну заложницей паранойи одержимого патриарха Никона, так и Николай II делегировал всю фактическую власть мракобесу Гришке Распутину, ориентируясь на его советы даже в проведении военных операций. На самом верху имперской пирамиды разыгралась типовая комедия «Села Степанчиково» по Достоевскому, с Распутиным в роли Фомы Фомича. Именно в вакууме отчуждения распоясываются тираны и узурпаторы…
Итак, империя и ее идеологический аппарат – русская православная церковь вползали в XX в. как кролик в пасть к удаву, к своему полному краху, приведшему к падению «священного» самодержавия и февральской революции 1917 г. – «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три» (В.В. Розанов) Однако покончить к деструктивной антисистемой было невозможно, империя в своём цеплянии за соломинку сумела-таки создать «мостик», переносящий раковое заражение в будущее – сумела ввинтить народы в Первую мировую войну (1914-1918 г.). Империя провоцирует войну, а потом война восстанавливает империю, как самую эффективную милитаристскую структуру, т. е. война сыграла роль передачи деструктивной эстафетной палочки царского ханства ханству новому.
Русское православие выдыхалось, поскольку, например, после отмены обязательного причастия в армии летом 1917 г. к чаше добровольно пошла лишь десятая часть военнослужащих, Церковный божок умер в ницшеанском смысле. Требовалось найти какой-то невероятный изыск, чтобы завернуть российский империализм в новую упаковку, и такой ход был найден в виде большевистской идеологии, обеспечившей быстрый имперский реванш, издевательски названный потом «Великой октябрьской социалистической революцией». Марксизм-ленинизм был преемником имперской идеологии и православию по ряду основных позиций, например:
– материализм коммунистического учения и материализм церковной религиозности, состоящий в поклонении священным физическим предметам и действам – и те и другие сакрализовали священную материю;
– отталкивание значимой реальности от «здесь и сейчас» в коммунистическое «светлое будущее», «царство коммунизма», наподобие церковного загробного Рая – бесконечной «халявы», – и там и там воображаемое реальнее очевидного, реальные и актуальные проблемы несущественны и иллюзорны – это всего лишь временные и частные «отдельные недостатки», происки неправедных «врагов»;
– взамен церковному «нет ни эллина, ни иудея» выдвигается идентичная идея коммунистического интернационализма, как новое оружие подавления культурно-ценностной уникальности, автоматически ведущее к уничтожению культуры вообще, возвращению во внекультурное первобытно-общинное полуживотное состояние…
То, что раньше никак не осмысливалось, не афишировалось, стало приобретать теоретические очертания:
– марксистская теория прибавочной стоимости придавала научный вид «халяве», реализуя надежду на справедливую «халяву» в условиях социалистического общества – что-то типа того, как если бы пираты предложили по-честному делить с жертвами награбленную у них добычу;
– дальнейшее продолжение отчуждения, теперь уже отчуждение средств и орудий производства, земли, частной собственности, результатов труда. Нарушение тождества между полезностью и оплатой труда – это и есть зеленая улица «халяве», т. к. функциональность – это как раз то свойство, которое отличает систему от антисистемы, в антисистеме для получения благ функциональная польза необязательна;
– поддержка рабства в новом, «научном» виде, не только тотальным отчуждением всего и вся, но и в пропаганде стадности – по марксистско-ленинской теории человек есть последыш общественных отношений, не личность первична, а социум, класс (человек на самом деле не классифицируется, для человека нормальна уникальность, а противоположное – либо болезнь, либо рабство). Например, популярный «революционный» лозунг «Мы не рабы!» содержит в себе отрицание самоё себя – не рабом может быть только отдельный человек, мыслящий от «Я», «Я не раб!» – так должна звучать не лживая фраза, а мышление от «мы» (субъектом становится некое несуществующее множественное существо) – это как раз демонстрация стадности и рабства;
Логично, что коммунисты, придя к власти, организовали войну и тотальный террор против представителей бывшей власти и церкви, раздувая озлобленность народа на опостылевшую поповскую и царскую ложь, и тем самым отмежевав себя от идеологии православия, мол, у нас теперь всё совершенно другое. На самом деле изменилась всего лишь словесная упаковка имперской идеологии отчуждения и «халявы», не только не сдавшей позиций, но и получившей новые возможности.
Очень хорошо проблема отчужденности препарирована в произведениях М.А. Булгакова «Бег», «Дни Турбиных». Состояние «халявного» мышления Булгаковым гротескно отражена в романе «Собачье сердце». Если у Достоевского «тварь дрожащая» качала какие-то права, то тут она их докачалась-таки до логического завершения: «В настоящее время каждый имеет свое право», подытожил этот процесс Шариков, и вожделенное «право» свелось лишь к праву на «халяву». «Собачье сердце», наверное, дополняет произведения И. Ильфа и Е. Петрова, показавших в Остапе Бендере эволюционировавший советский вариант Чичикова с Хлестаковым, своего рода ответ Гоголю на вопрос куда несется птица-тройка Русь – а никуда, просто скачет по кругу! Фабула российской жизни осталась всё той же – умный или хитрый «халявщик» разводит «халявщиков» глупых, то бишь всё тех же «лохов», но всё более совершенным способом. Положительных героев нет, поскольку ни с какого боку их не пристроить – они всё те же «лишние люди» за бортом антиутопии российской реальности.
В романе-фантасмагории «Мастер и Маргарита» М.А. Булгаков сатирически показывает, что тяга к «халяве» у советского человека осталась той же, что и была раньше (очевидно – до революции). «Обыкновенные люди… в общем, напоминают прежних…» – говорит Воланд, «протестировав» зрителей дождем дармовых денежных купюр, и устроив в зрительном зале небольшое «ходынское поле».
Не случайны параллели в романе со временем евангельских событий казни Христа – две тысячи лет назад в Иудее была сходная ситуация с современной российской. Римская империя добивала иудейскую культуру, как советская изничтожала русскую, также царствовало отчуждение, суеверия и мистицизм. В одной из редакций романа Воланд искренне удивляется: «Я никак не ожидал, чтобы в этом городе могла существовать истинная любовь»…
Тем не менее где-то в параллельном мире, в другом измерении тема любви живет. Тут, наверное, следует выделить М. Шолохова, его «Тихий Дон», в котором расставание со старым патриархальным укладом, войны и революции ничего в плане проблемы любви не меняют, в романе погибают все три представительницы разных видов любви: любящая высоконравственно безответно Наталья; её противоположность – ветреная распутница Дарья; погибает и страстная, самоотверженная в любви Аксинья. Григорий Мелехов оказывается с мертвой любимой на руках, утративший смысл жизни, наказанный за свою бесхребетность, предательство любви, ставший причиной смерти двух любящих женщин, угробивший и свою жизнь на бессмысленное метание между одинаковыми в своей мерзости белыми и красными, участвуя в их войне «остроконечников» и «тупоконечников», сцепившихся в бессмысленной нанайской борьбе за смену мифологии общества отчуждения. Нет опоры и в земляках, собственная культура просто не сформировалась в здоровый организм, чтобы быть «третьей силой», и раскидать налетевших паразитов, не дать внедриться ни старой, ни новой раковой опухоли.
В следующем романе – «Поднятая целина» Шолохов, стараясь превознести новый строй, на самом деле показывает, как коммунистическая демагогия о диктатуре пролетариата обернулась традиционной борьбой империи с ненавистным крестьянством, выжигании малейших ростков культуры отношений и насаждении антикультуры отчуждения, новой формы старого рабства. Вооруженный ярлыком для сбора дани – посланный партией коллективизировать (новый эвфемизм старого «колонизировать») деревню, Макар Нагульнов пытается насадить новую мораль обезлички, экспроприации, раскулачивания, отбирания у крестьянина средств и результатов труда, т. е. новое оказалось забытым старым – всё тем же отчуждение, порабощением крестьян теперь уже коммунистическим ханством. Естественно, что любовь, как антагонист отчуждения, и тут оказывается нетерпимым жупелом, Нагульнов, например, говорит:
«Какой из него будет революционер, ежели он за женин подол приобвыкнет держаться?.. Бабы для нас, революционеров, – это чистый опиум для народа».
Как бы ни было противно революционерам, но тема любви нашла всё-таки свою нишу, причем в «важнейшем из искусств» – кино. Появляются фильмы, в которых любовь наконец-то побеждает, но будучи встроена в социально-политический контекст, например в к/ф «Богатая невеста» (1937) счастливая любовь дополняет невиданные успехи колхозников, в к/ф «Свинарка и пастух» (1941) служит делу интернационализма. На этом присобачивание любви, от которой уже просто никуда не деться, к нуждам государственного агитпропа не закончилось. Самую важную роль любовь, наверное, сыграла в гос. идеологии в Великую Отечественную войну. Это была, пожалуй, первая в истории война, где, судя по фольклору, поэзии, фронтовым песням, фильмам солдат шел воевать не столько за интересы государства (родину, партию, Сталина и пр.), сколько за любовь. Со всех сторон звучало: «…Строчит пулеметчик за синий платочек, что был на плечах дорогих»; «…пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет»; «…мне в холодной землянке тепло от твой негасимой любви», и т. д. Совершенно естественным образом интуитивно сложилось то, что было недоступно никаким рациональным теоретикам – фашизму, оказывается, в сущности противостоят не пушки, не Советский Союз, не антигитлеровская коалиция, а любовь, т. к. фашизм – это такое же детище непримиримого антипода любви – отчуждения, как, впрочем, и российская имперская антисистема, только формы разные.
Любовь – это, наверное, единственный реальный, а не декларативный победитель в той войне, и плодом победы стало то, что этого победителя пропаганда не смела больше третировать и оставила в покое на время, достаточное для того, чтобы любовь в жизни людей поднялась на должную планку. Это было действительное неоспоримое достижение советского периода России, хотя бы, как и остальные культурные достижения, развившееся не благодаря, а вопреки государству, либо его попустительством. Любовь стала счастливой, впервые в истории получив право определять отношения. Любовь выдвинулась выше утилитарной пользы, стала признаваться пресловутым «общественным мнением», раньше ее отторгавшем (отчуждавшем). Стал постыден расчет в браке, меркантильность в отношениях между людьми. В общественном сознании был маргинализован, стал недопустимым физиологический секс без любви.
Всё бы хорошо, да только параллельно позитивному культурному становлению шел и другой, деструктивный процесс – антисистема шла своей дорогой, утяжеляя, например, колхозное рабство, установив немыслимые даже хану Батыю продналоги, отбирая всё подчистую в обмен на трудодни, уничтожив при Хрущеве весь скот, запретив проводить газ, электричество и дороги в «бесперспективные» деревни. Жители бежали, спасались из деревни как от чумы. В итоге советские деятели превратили в ад, опустошили действительный оплот русской культуры – деревню так, как не смогли ни Мамай, ни Гитлер. Собственный враг – российская власть оказался, как всегда, намного страшнее любого самого лютого врага внешнего, ибо чинит грабеж под видом «своего», под благовидными предлогами, называя «родиной» себя – раковую опухоль на организме действительной родины.
Да и в городе, как и везде, «халявщики» не могут эффективно хозяйствовать, их система-пирамида примитивна и разрушительна, и нет таких ресурсов, которые бы ее спасли от самоуничтожения. Поэтому к 90-м годам прошлого века следующий, можно сказать – плановый крах был сформирован, российская «птица-тройка» приближалась к тому ухабу, от которого и ушла.
Ошибочно считать кризис, войну некой из ряда вон выходящей случайностью. Пожалуй, единственное, что деструктивная имперская антисистема использует гениально – это катастрофы, которые сама же и формирует. Спровоцировать, как всегда в таких случаях, полномасштабную войну, и через нее завинтить гайки не удалось, получился довольно локальный и бесполезный Афганистан, но зато всё отлично вышло с провокацией экономического кризиса. Народы, как и встарь, оказались просто на краю голода, этого безотказного инструмента «обматеривания» общественного сознания, бульдозера, который сравнивает любую культуру, возвращая людей в начало эволюции – полуживотное состояние вечного поиска корма. Загнать таких в очередное стойло – дело техники, что и было сделано в 1991 году. Снова «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три»…
И опять реванш старой имперской антисистемы был преподнесен как радикальная реформа, почти революция. Вчерашние партийные мурзы мгновенно стали демократами, клянящими на чем свет стоит себя вчерашних, и доказывающими, что вот теперь-то всё изменилось, свершилась вековая мечта о свободе, впереди либерально-демократическое «светлое будущее».
На самом деле в 1991 г. антисистема не только не утратила, а наоборот, приобрела новые возможности. В сравнении с большевистским реваншем 1917 г. она даже не потрудилась заменить заметно фигуры «халявщиков». Если раньше тога коммунистической святости как-то сдерживала личное их обогащение, то либеральная идея сняла все препоны. «Халявотворчество» стало тотальным. Насквозь лживая идея демократии, этого порождения имперских рабовладельческих государств, оказалась весьма и весьма родственна и преемственна коммунистической идеологии:
– туманная «власть народа» перекликается с демагогией «диктатуры пролетариата», и там и там гегемония неких общественных образований, личность вне игры, «винтик»;
– как у большевиков, так и у демократов критерием истинности является выбор большинства – качество идеи заменяется физическим количеством, таким же материальным козырем, как и у раковых клеток;
– также реальное счастливое существование демократами невротически вытесняется в далекое «не здесь и не сейчас» – построение будущего общества идеальной «халявы», уже якобы построенного где-то там, за границей;
– как коммунисты утверждали, что всё дело в том, чтобы «учиться коммунизму», так и демократы видят решение проблем в том, чтобы научить народ демократически мыслить, т. е. всё так же его переделать на какой-то ими воображаемый лад;
– как коммунисты, так и демократы панически избегают любых сомнений в системе, веря в эффективность замены (выбора, назначения) лиц во власти («кадры решают всё!») – мол, выберем (поставим), хорошего начальника, уж он-то наведет порядок в системе, т. е. происходит подмена общего (система) частным (кадры);
– коммунистический интернационализм, стирающий различия между культурами, переименовался в демократический мультикультурализм. Если XXIV съезд КПСС (1971 г.) провозгласил, что сложилась «новая историческая общность – единый советский народ», то в демократической России актуализовались некие «россияне», т. е. те же безликие «общечеловеки»;
– как у коммунистов, так и у демократов слепая вера в существование некого единого универсального, справедливого для всех культур закона и построения на его основе правового государства. На самом деле такой закон может быть только в тюрьме, концлагере или в армии, никак иначе различные культуры жить по одному укладу не заставить. Скажем, в Древней Руси каждое княжество имело свою «правду», каждый народ жил по своей системе ценностей, и только татаро-монгольское рабство установило единый устав-закон. Устав от закона отличается тем, что один деструктивно, силовым методом навязывается как нечто противоестественное сверху, а другой нормализует естественность жизни снизу. С батыевских времен законы в России не естественные, а подавляющие, ограничивающие, интервентные, в конечном счете, разрушительные, для всех чужие…
Так же реверс произошел и в религии. Нельзя войти в одну воду дважды, а вот нырять в …о – сколько угодно. Примером такого заплыва в одну и ту же суспензию является чудесное воскресение православия в качестве государственной религии. Люди уже порядком подзабыв к чему это однажды уже привело, шарахнулись от коммунистической лжи к церковной, идеология которой от большевистской качественно ничем не отличается. Вчерашние атеисты с легкостью необыкновенной стали миссионерами-проповедниками. Произошло «чудо», такое же, как чудо обращения фарисея – гонителя христиан Савла в апостола Павла, где на самом деле, никакого превращения не произошло – Павел просто перетащил своих старых идолов в новую религию, сделав из идеи Христа свою полную противоположность – фарисейство в новой словесной обертке…
В либерально-демократический период антисистема взяла реванш и в отношении любви – прошлые достижения на этом фронте с блеском были сведены на нет. Общество, «обматеренное» кризисом и угрозой голода, отказалось от своего прошлого достижения, место идеалистической любви занял физиологический секс, отношения вернулись к состоянию XIX века, когда их определяла выгода, материальный расчет, любовь вытеснилась, стала изгоем общества, иррациональной угрозой стройному мифу материального благополучия. Счастье заменилось на заменитель – «успешность», сама любовь стала заменяться на поверхностные инфантильные суррогаты и перверсии. Место Бога («Бог есть Любовь») заняли Мамона (денежный идол) и Сатана (в религии считается князем-символом материального мира).
Актуализовался миф самодостаточного и успешного трутня-халявщика наряду с реальным российским «лохом», в котором угадывался всё тот же щедринский мужик, который не мог жить, не кормя каких-нибудь генералов.
Есть позитив во взлете в 90-е годы лохотронов, обещавших наперебой ту или иную «халяву», безотказную наживку для «лохов» – в народе выросло массовое осознание ранее не понимаемой, реальной, а не декларируемай российской священной троицы «лохи-кидалы-крыша», где все три ипостаси зачарованны, как на иконе Андрея Рублева, чашей с «халявой» (возможно именно это и увидел на иконе Иван Грозный, так ее возлюбивший, что приказал в 1575 году покрыть ее золотым окладом). Выталкивание этого триединства во что-то маргинальное не должно сбивать с толку, тут нет ничего кроме ханжества, вызванного болезненностью осознания плачевной реальности. Об этом говорит и то, как другие, довольно бессмысленные уголовные понятия легко входят в жизнь, например: на самом верху употребляется «мочить» – блатной эвфемизм слова «убить»; ни один ведущий ни одного телеканала не позволит себе сказать гостю «садитесь», т. к. в уголовной среде так говорить «западло», сидят мол, только в тюрьме, а «нормальные пацаны» говорят – «присаживайтесь», и т. д. Вот такому новоязу – зеленая улица, поскольку он, в отличие от троицы «лохи-кидалы-крыша» никакого нового, постыдного, травмирующего, в конце концов – отрезвляющего понимания российской действительности не несет…
Кроме всего прочего, когда любовь в загоне – это есть маркер упадка всех сторон культуры. Демократическое искусство также постигла глубокая творческая импотенция: формоплетство, лубок, попса и бессильные перепевки, переигрывания, плагиат старого или чужого…
Прогноз и лечение:здесь
Канцерократия
Юрий Кузнецов
Паспортная часть, имя больного:
Россия. Дебютировала в похожий на сегодняшний вид с завоеваниями хана Батыя в 1238 г. и преобразованием Улуса Джучи Монгольской империи в Золотую Орду; далее с 1376 г. – Московское княжество; с 1547 г. – Русское царство; с 1721 г. – Российская Империя; с 1917г. – РСФСР; с 1922 г. – СССР; с 1991 г. – Российская Федерация.
В предыдущей части описаны жалобы больной страны, краткий диагноз Эрефии и этиология (причины и предпосылки заболевания).
Продолжение анамнеза смертельно больной страны: историческое течение болезни, не подряд, а только симптоматические моменты (вторая часть):
Нельзя всерьез говорить о русской культуре до пушкинских времен. Если бы не было XIX века, то о существовании русской культуры никто в мире ничего бы не знал. До того были лишь какие-то неясные фрагменты, не образующие единой системы. А.С. Пушкин появился с первой твердой манифестацией старта русской культуры, как необратимо утверждающейся, молодой, уникальной, отличающейся от любых других, каковой и должна быть реальная культура.
Пушкина, наверное, называют «наше всё» потому, что в своем творчестве он собрал все ценности, имеющиеся в поле зрения в какой-то синкретический, еще неразделенный конгломерат. В произведениях поэта прослеживается конфронтация с деструктивными имперскими приоритетами. Если, например, в «Сказке о попе и о работнике его Балде», «Сказке о рыбаке и рыбке» Пушкин показал всю тщетность стремления к «халяве», то, например, более высокую философскую проблему отчуждения поэт поднимает в «Евгении Онегине». В нем любовь, будучи в отчужденном обществе чужеродным элементом, болтается как неприкаянная, такая же лишняя, как и «забав и роскоши дитя» – Онегин, сын «халявного» общества. Любовь в романе не глубока и деструктивна – не гармонизирует отношений, не совпадает с браком, всех делает несчастными. А поэт Ленский вообще оказывается убит, причем глупо, нелепо и походя, хотя вроде бы эта трагедия приводит в чувство (в буквальном смысле) Онегина, изначально неспособного к глубокой любви человека. Это тот же литературный типаж, к которому относятся Печорин у М.Ю. Лермонтова, Чацкий у А.С. Грибоедова, Базаров, Рудин и Лаврецкий у И.С. Тургенева, Обломов у И.А. Гончарова. Литература XIX века выдвинула этот сонм «лишних людей» не случайно, издревле на России человек, не принадлежавший ни к одному из рабских сословий (челядь, холопы, смерды и пр.) назывался «изгоем», был лишним в иерархическом обществе, т. е. «лишнесть» – это обратная сторона рабства, имперской раковой антисистемы. Но с другой стороны, это и первый шаг к формированию новой, свободной, здоровой и конструктивной системы отношений. Имперская антикультура как бы вынужденно формирует себе могильщика в лице отторгаемой русской культуры. Империя иногда пытается превознести культуру, поставить себе в заслугу ее развитие, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что все достижения русской культуры происходили не благодаря, а вопреки российскому государству, мало кто из представителей русской культуры не оказывался сам в положении «лишнего человека», опалы, обструкции, а то и подвергался преследованиям, репрессиям со стороны власти.
Как имперская русская церковь старается религию, призванную заниматься нематериальным, подменить священной материей, точно так же и имперская антикультура, будучи обреченно материалистической, пытается выдать за русскую культуру пошлых матрешек с балалайками, сарафаны с хороводами, гармошки с частушками. Но не этот лубок представляет сущность культуры, а нематериальная система отношений, наивысшим конструктивным проявлением которых является любовь – антипод отчуждения, враг всех деструктивных антисистем. Как по уровню ненависти (крови, войны) можно судить о состоянии антикультуры, так и по любви можно достоверно судить об уровне развития культуры.
К XX веку любовь, по крайней мере, в изложении литераторов, разошлась на две противоположности: по Ф.М. Достоевскому (1821-1881) – как причуда малахольных юродивых «идиотов», встречающая циничное презрение в приличном обществе, и противоположная любовь по Л.Н. Толстому (1828-1910), у которого она уже достигает шекспировской глубины, драматизма и фундаментальности, бросает вызов «общественному мнению», что было когда-то немыслимо, скажем, в пушкинском «Евгении Онегине». Также любовь еще не была достойным противником «темному царству» отчуждения, скажем, в «Бесприданнице» А.Н. Островского, где не она, а приданое, опять же – материальная «халява» обуславливала общественные отношения. И только толстовская «Анна Каренина» стала русским вариантом «Ромео и Джульетты», где любовь стала уже движущей силой, непреодолимой для устоев сложившегося общества. Такая любовь – своего рода лакмусовая бумажка, показывающая, что наперекор сопротивлению империи сложилась новая система отношений, ценностей, в конечном счете, русская культура удалась. И далее судить о развитии русской культуры, наверное, лучше всего по ее маркеру – любви, значению любви в общественных отношениях и отражению ее в искусстве и литературе.
А вот герои Достоевского представляют антикультуру, болтаются ничем не занятые, не включенные ни в какую систему отношений, не имеющие никакой системы ценностей, такие же функционально бессмысленные праздно шатающиеся элементы, каковыми являются раковые клетки в организме. Мир такого отчужденного человека сужен до самокопания, он занят метафизикой нижнего белья. Не случайно Достоевского своим учителем считал, например, Зигмунд Фрейд, отец и основатель материалистического тупика психологии – психоанализа, в своем раскапывании половых отношений умудряющегося обойтись без рассмотрения вопроса любви, сводя всё к одному физиологическому сексу.
Такой же тупиковой предстает и религия по Достоевскому, материалистическая, а потому мистическая, иррациональная, по сути – идолопоклонство, доведенное до своего апогея, превращающее в идола самого Христа. «Если мне докажут, что истина вне Христа, я предпочту остаться с Христом, а не с истиной» – говорит Достоевский устами Ставрогина в «Бесах». Божество Достоевского лишено истины, смысла, правды и справедливости. Это истукан, пред которым только и остается, что закатывать глаза повыше, уходя в мир иллюзий и отчужденности.
Иное дело религия у Л.Н. Толстого. Еще в дневнике от 5 марта 1855 г. он пишет:
«Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества: религии Христа, но очищенной от веры и таинственности; религии практической, не обещающей будущего блаженства, но дающей блаженство на земле».
Такое устремление Толстого перекликается точно с таким же направлением религиозной мысли конца XV – середины XVI вв., когда империя ненадолго ослабила пальцы на горле культуры, и тоже появился анти-материалистический и реалистический оппортунизм в русском христианстве.
Наверное, опрометчиво говорить о существовании какой-то культуры, если она не породила своей религии, т. к. любая религия представляет систему духовных ценностей, встроенных в общую ценностную шкалу данной конкретной уникальной культуры. Православие, несмотря на свои византийские корни и универсализм, не признающий ни национальных, ни культурных различий, всё время воюет за звание русской религии, тем самым обессмысливая самоё слово «русский». Если это слово не означает ничего уникального, то в нем нет никакой необходимости, достаточно слова «общечеловек»…
Совершенно естественно, что русская идея в понимании Достоевского должна носить в себе «в высшей степени общечеловеческий характер», должна быть «синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях», что «мы (русские – авт.) хотим быть не русскими, а общечеловеками».
Такими стерилизованными «общечеловеками» были например, древние римляне, оставившие после себя лишь один мертвый язык. На территории, очищенной от древнеримских «общечеловеков» и расцвели «отдельные национальности», а русские, по мнению Достоевского, должны, оказывается, развернуть этот процесс наоборот, фактически повернуть эволюцию вспять, что дико и бессмысленно.
Наверное, предназначение русских было бы таким же как у римлян, т. е. умереть и не оставить потомства, если бы империя не прокололась, выпустив однажды джина из бутылки – допустив развитие действительной русской культуры, неотъемлемой частью которой стали, кроме прочего, религиозные начала, положенные Л.Н. Толстым в его публицистике: «Соединение и перевод четырех Евангелий», «Критика догматического богословия», «Что такое религия и в чем сущность ее?», «Церковь и государство», «Закон насилия и закон любви», «К духовенству» и многое другое. Значение религиозного подвижничества Толстого, наверное, в том, что он впервые твердо и основательно приступил к генеральной чистке христианского учения от наслоений лжи и абсурдизма, языческих рудиментов мистицизма, магии, колдовства, таинственности, материалистического обрядничества, церковничества, священно-предмето-поклонства и других паразитов на теле религии, которые, например, в православии утверждают, что они-де и есть собственно религия (точно также, как имперская антисистема утверждает, что она-де и есть единственно возможная система, и ее антикультура является действительной культурой).
Такую ревизию Толстой не мог бы произвести с каких-то безликих общечеловеческих позиций, не имея твердо сложившихся ориентиров. В его мировоззрении во главе угла стоял русский идеализм, основная «русская святоотеческая традиция» – духовное важнее телесного, идея в приоритете над материей, что диаметрально противоположно царящему в России материализму, идеологии «халявы». Другие первичные ценности, поднятые Толстым на пьедестал: любовь и отношение – в пику отчужденности, правда и очевидность – против абсурдизма и нелепицы, логика и системность – вместо эклектичности. И пусть Толстой не сформировал окончательно новой русской религии, будучи в некотором смысле рационалистом, не понял на тот момент, например, символических смыслов Воскресения, Апокалипсиса, неясно объяснил смысл непротивления злу – наверное, тогда еще было рано, но это нисколько не умаляет значения того боя, что в его лице дала действительно русская система ценностей против имперской внеценностной антисистемы. В броуновском смешении всего и вся обозначились четкие вектора-направления развития русской культуры, сепарировавшейся от традиционной российской антикультуры.
Толстой сожалел: «Людей, разделяющих мои взгляды, едва ли есть сотня». Но никакого значения не имело физическое количество носителей новой системы ценностей. Качество, воздействие идеи было таково, что, например, известный публицист, адвокат А.Ф. Кони (1844-1927) писал: «Пустыня вечером кажется мертвой, но вдруг раздается рев льва, он выходит на охоту, и пустыня оживает; какие-то ночные птицы кричат, какие-то звери откликаются ему; оживает пустыня. Вот так в пустыне пошлой, однообразной, гнетущей жизни раздавался голос этого Льва, и он будил людей».
Масштаб и правда Толстого были столь значительны, что даже церковь не рискнула предать его, при всем его радикальном еретизме, обычной анафеме, а чтобы не потерять лицо окончательно, обескураженный Синод выпустил довольно тщедушное «Определение» (от 20-22 февраля 1901 г.), в котором лишь уклончиво сетовал об отпадении Толстого от церкви.
Точно также опасливо и осторожно относился к Толстому и царь. Публицист и издатель А.С. Суворин (1834-1912), например, писал:
«Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет против него свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и в заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост».
В Евангелии Иисус Христос говорит: «Царство Мое не от мира сего» (Ин. 18:36). Точно также мог сказать и Толстой, царствовавший как Христос не в физическом, а в идейном мире. В то время как царь идейный Л.Н. Толстой являл становление, «воскресение» русской системы ценностей, в это же самое время царь физический, формальный Николай II демонстрировал распад и деградацию имперской антисистемы, очередную гибель, катастрофу раковой опухоли.
Как в капле воды российская взаимосвязь «халявы» и катастрофы отразилась в глупейшей, но симптоматичной трагедии 1896 года на торжествах на Ходынском поле в Москве, устроенных по случаю коронации Николая II. На всенародных гуляньях по официальным данным погибли 1389 человек, около 1500 получили тяжелые увечья (неофициально распространилось, что пострадавших было 20 тысяч).
Каждому пришедшему на празднество был обещан узелок из цветного платка, в котором содержались жалкие подарки императора – сайка, полфунта колбасы, немного конфет, пряников, и эмалированная кружка с царским вензелем. Откуда-то возник слух, что царских подарков на всех не хватит. Никто не хотел остаться без «халявы», и все бросились к буфетам. Возникла давка, приведшая к жертвам…
Примечательно то, что после трагедии на Ходынском поле царь и царица отправились в Петровский дворец, где был дан царский обед волостным старшинам, а вечером они посетили бал, устроенный французским послом. Николай II, будучи флагманом и образчиком раковой отчужденности, позволившей ему слыть «тишайшим» вкупе с «кровавым», такое поведение демонстрировал и дальше, например, когда, получая известия о гибели русской эскадры в Цусиме в 1905 г. (в результате чего победа в войне с Японией становилась фактически невозможной), скрупулезно описывал в своем дневнике «чудную погоду», прогулки, развлечения, катания верхом. Также отчужденно царь мог рассматривать и обсуждать карикатуры в английском журнале, когда ему докладывали о гибели десятков тысяч русских солдат на фронтах Первой мировой войны. И, как его исторический прообраз, тоже отторженный, слабовольный и потому «тишайший» царь Алексей Михайлович (1629-1676) сделал всю страну заложницей паранойи одержимого патриарха Никона, так и Николай II делегировал всю фактическую власть мракобесу Гришке Распутину, ориентируясь на его советы даже в проведении военных операций. На самом верху имперской пирамиды разыгралась типовая комедия «Села Степанчиково» по Достоевскому, с Распутиным в роли Фомы Фомича. Именно в вакууме отчуждения распоясываются тираны и узурпаторы…
Итак, империя и ее идеологический аппарат – русская православная церковь вползали в XX в. как кролик в пасть к удаву, к своему полному краху, приведшему к падению «священного» самодержавия и февральской революции 1917 г. – «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три» (В.В. Розанов) Однако покончить к деструктивной антисистемой было невозможно, империя в своём цеплянии за соломинку сумела-таки создать «мостик», переносящий раковое заражение в будущее – сумела ввинтить народы в Первую мировую войну (1914-1918 г.). Империя провоцирует войну, а потом война восстанавливает империю, как самую эффективную милитаристскую структуру, т. е. война сыграла роль передачи деструктивной эстафетной палочки царского ханства ханству новому.
Русское православие выдыхалось, поскольку, например, после отмены обязательного причастия в армии летом 1917 г. к чаше добровольно пошла лишь десятая часть военнослужащих, Церковный божок умер в ницшеанском смысле. Требовалось найти какой-то невероятный изыск, чтобы завернуть российский империализм в новую упаковку, и такой ход был найден в виде большевистской идеологии, обеспечившей быстрый имперский реванш, издевательски названный потом «Великой октябрьской социалистической революцией». Марксизм-ленинизм был преемником имперской идеологии и православию по ряду основных позиций, например:
– материализм коммунистического учения и материализм церковной религиозности, состоящий в поклонении священным физическим предметам и действам – и те и другие сакрализовали священную материю;
– отталкивание значимой реальности от «здесь и сейчас» в коммунистическое «светлое будущее», «царство коммунизма», наподобие церковного загробного Рая – бесконечной «халявы», – и там и там воображаемое реальнее очевидного, реальные и актуальные проблемы несущественны и иллюзорны – это всего лишь временные и частные «отдельные недостатки», происки неправедных «врагов»;
– взамен церковному «нет ни эллина, ни иудея» выдвигается идентичная идея коммунистического интернационализма, как новое оружие подавления культурно-ценностной уникальности, автоматически ведущее к уничтожению культуры вообще, возвращению во внекультурное первобытно-общинное полуживотное состояние…
То, что раньше никак не осмысливалось, не афишировалось, стало приобретать теоретические очертания:
– марксистская теория прибавочной стоимости придавала научный вид «халяве», реализуя надежду на справедливую «халяву» в условиях социалистического общества – что-то типа того, как если бы пираты предложили по-честному делить с жертвами награбленную у них добычу;
– дальнейшее продолжение отчуждения, теперь уже отчуждение средств и орудий производства, земли, частной собственности, результатов труда. Нарушение тождества между полезностью и оплатой труда – это и есть зеленая улица «халяве», т. к. функциональность – это как раз то свойство, которое отличает систему от антисистемы, в антисистеме для получения благ функциональная польза необязательна;
– поддержка рабства в новом, «научном» виде, не только тотальным отчуждением всего и вся, но и в пропаганде стадности – по марксистско-ленинской теории человек есть последыш общественных отношений, не личность первична, а социум, класс (человек на самом деле не классифицируется, для человека нормальна уникальность, а противоположное – либо болезнь, либо рабство). Например, популярный «революционный» лозунг «Мы не рабы!» содержит в себе отрицание самоё себя – не рабом может быть только отдельный человек, мыслящий от «Я», «Я не раб!» – так должна звучать не лживая фраза, а мышление от «мы» (субъектом становится некое несуществующее множественное существо) – это как раз демонстрация стадности и рабства;
Логично, что коммунисты, придя к власти, организовали войну и тотальный террор против представителей бывшей власти и церкви, раздувая озлобленность народа на опостылевшую поповскую и царскую ложь, и тем самым отмежевав себя от идеологии православия, мол, у нас теперь всё совершенно другое. На самом деле изменилась всего лишь словесная упаковка имперской идеологии отчуждения и «халявы», не только не сдавшей позиций, но и получившей новые возможности.
Очень хорошо проблема отчужденности препарирована в произведениях М.А. Булгакова «Бег», «Дни Турбиных». Состояние «халявного» мышления Булгаковым гротескно отражена в романе «Собачье сердце». Если у Достоевского «тварь дрожащая» качала какие-то права, то тут она их докачалась-таки до логического завершения: «В настоящее время каждый имеет свое право», подытожил этот процесс Шариков, и вожделенное «право» свелось лишь к праву на «халяву». «Собачье сердце», наверное, дополняет произведения И. Ильфа и Е. Петрова, показавших в Остапе Бендере эволюционировавший советский вариант Чичикова с Хлестаковым, своего рода ответ Гоголю на вопрос куда несется птица-тройка Русь – а никуда, просто скачет по кругу! Фабула российской жизни осталась всё той же – умный или хитрый «халявщик» разводит «халявщиков» глупых, то бишь всё тех же «лохов», но всё более совершенным способом. Положительных героев нет, поскольку ни с какого боку их не пристроить – они всё те же «лишние люди» за бортом антиутопии российской реальности.
В романе-фантасмагории «Мастер и Маргарита» М.А. Булгаков сатирически показывает, что тяга к «халяве» у советского человека осталась той же, что и была раньше (очевидно – до революции). «Обыкновенные люди… в общем, напоминают прежних…» – говорит Воланд, «протестировав» зрителей дождем дармовых денежных купюр, и устроив в зрительном зале небольшое «ходынское поле».
Не случайны параллели в романе со временем евангельских событий казни Христа – две тысячи лет назад в Иудее была сходная ситуация с современной российской. Римская империя добивала иудейскую культуру, как советская изничтожала русскую, также царствовало отчуждение, суеверия и мистицизм. В одной из редакций романа Воланд искренне удивляется: «Я никак не ожидал, чтобы в этом городе могла существовать истинная любовь»…
Тем не менее где-то в параллельном мире, в другом измерении тема любви живет. Тут, наверное, следует выделить М. Шолохова, его «Тихий Дон», в котором расставание со старым патриархальным укладом, войны и революции ничего в плане проблемы любви не меняют, в романе погибают все три представительницы разных видов любви: любящая высоконравственно безответно Наталья; её противоположность – ветреная распутница Дарья; погибает и страстная, самоотверженная в любви Аксинья. Григорий Мелехов оказывается с мертвой любимой на руках, утративший смысл жизни, наказанный за свою бесхребетность, предательство любви, ставший причиной смерти двух любящих женщин, угробивший и свою жизнь на бессмысленное метание между одинаковыми в своей мерзости белыми и красными, участвуя в их войне «остроконечников» и «тупоконечников», сцепившихся в бессмысленной нанайской борьбе за смену мифологии общества отчуждения. Нет опоры и в земляках, собственная культура просто не сформировалась в здоровый организм, чтобы быть «третьей силой», и раскидать налетевших паразитов, не дать внедриться ни старой, ни новой раковой опухоли.
В следующем романе – «Поднятая целина» Шолохов, стараясь превознести новый строй, на самом деле показывает, как коммунистическая демагогия о диктатуре пролетариата обернулась традиционной борьбой империи с ненавистным крестьянством, выжигании малейших ростков культуры отношений и насаждении антикультуры отчуждения, новой формы старого рабства. Вооруженный ярлыком для сбора дани – посланный партией коллективизировать (новый эвфемизм старого «колонизировать») деревню, Макар Нагульнов пытается насадить новую мораль обезлички, экспроприации, раскулачивания, отбирания у крестьянина средств и результатов труда, т. е. новое оказалось забытым старым – всё тем же отчуждение, порабощением крестьян теперь уже коммунистическим ханством. Естественно, что любовь, как антагонист отчуждения, и тут оказывается нетерпимым жупелом, Нагульнов, например, говорит:
«Какой из него будет революционер, ежели он за женин подол приобвыкнет держаться?.. Бабы для нас, революционеров, – это чистый опиум для народа».
Как бы ни было противно революционерам, но тема любви нашла всё-таки свою нишу, причем в «важнейшем из искусств» – кино. Появляются фильмы, в которых любовь наконец-то побеждает, но будучи встроена в социально-политический контекст, например в к/ф «Богатая невеста» (1937) счастливая любовь дополняет невиданные успехи колхозников, в к/ф «Свинарка и пастух» (1941) служит делу интернационализма. На этом присобачивание любви, от которой уже просто никуда не деться, к нуждам государственного агитпропа не закончилось. Самую важную роль любовь, наверное, сыграла в гос. идеологии в Великую Отечественную войну. Это была, пожалуй, первая в истории война, где, судя по фольклору, поэзии, фронтовым песням, фильмам солдат шел воевать не столько за интересы государства (родину, партию, Сталина и пр.), сколько за любовь. Со всех сторон звучало: «…Строчит пулеметчик за синий платочек, что был на плечах дорогих»; «…пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет»; «…мне в холодной землянке тепло от твой негасимой любви», и т. д. Совершенно естественным образом интуитивно сложилось то, что было недоступно никаким рациональным теоретикам – фашизму, оказывается, в сущности противостоят не пушки, не Советский Союз, не антигитлеровская коалиция, а любовь, т. к. фашизм – это такое же детище непримиримого антипода любви – отчуждения, как, впрочем, и российская имперская антисистема, только формы разные.
Любовь – это, наверное, единственный реальный, а не декларативный победитель в той войне, и плодом победы стало то, что этого победителя пропаганда не смела больше третировать и оставила в покое на время, достаточное для того, чтобы любовь в жизни людей поднялась на должную планку. Это было действительное неоспоримое достижение советского периода России, хотя бы, как и остальные культурные достижения, развившееся не благодаря, а вопреки государству, либо его попустительством. Любовь стала счастливой, впервые в истории получив право определять отношения. Любовь выдвинулась выше утилитарной пользы, стала признаваться пресловутым «общественным мнением», раньше ее отторгавшем (отчуждавшем). Стал постыден расчет в браке, меркантильность в отношениях между людьми. В общественном сознании был маргинализован, стал недопустимым физиологический секс без любви.
Всё бы хорошо, да только параллельно позитивному культурному становлению шел и другой, деструктивный процесс – антисистема шла своей дорогой, утяжеляя, например, колхозное рабство, установив немыслимые даже хану Батыю продналоги, отбирая всё подчистую в обмен на трудодни, уничтожив при Хрущеве весь скот, запретив проводить газ, электричество и дороги в «бесперспективные» деревни. Жители бежали, спасались из деревни как от чумы. В итоге советские деятели превратили в ад, опустошили действительный оплот русской культуры – деревню так, как не смогли ни Мамай, ни Гитлер. Собственный враг – российская власть оказался, как всегда, намного страшнее любого самого лютого врага внешнего, ибо чинит грабеж под видом «своего», под благовидными предлогами, называя «родиной» себя – раковую опухоль на организме действительной родины.
Да и в городе, как и везде, «халявщики» не могут эффективно хозяйствовать, их система-пирамида примитивна и разрушительна, и нет таких ресурсов, которые бы ее спасли от самоуничтожения. Поэтому к 90-м годам прошлого века следующий, можно сказать – плановый крах был сформирован, российская «птица-тройка» приближалась к тому ухабу, от которого и ушла.
Ошибочно считать кризис, войну некой из ряда вон выходящей случайностью. Пожалуй, единственное, что деструктивная имперская антисистема использует гениально – это катастрофы, которые сама же и формирует. Спровоцировать, как всегда в таких случаях, полномасштабную войну, и через нее завинтить гайки не удалось, получился довольно локальный и бесполезный Афганистан, но зато всё отлично вышло с провокацией экономического кризиса. Народы, как и встарь, оказались просто на краю голода, этого безотказного инструмента «обматеривания» общественного сознания, бульдозера, который сравнивает любую культуру, возвращая людей в начало эволюции – полуживотное состояние вечного поиска корма. Загнать таких в очередное стойло – дело техники, что и было сделано в 1991 году. Снова «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три»…
И опять реванш старой имперской антисистемы был преподнесен как радикальная реформа, почти революция. Вчерашние партийные мурзы мгновенно стали демократами, клянящими на чем свет стоит себя вчерашних, и доказывающими, что вот теперь-то всё изменилось, свершилась вековая мечта о свободе, впереди либерально-демократическое «светлое будущее».
На самом деле в 1991 г. антисистема не только не утратила, а наоборот, приобрела новые возможности. В сравнении с большевистским реваншем 1917 г. она даже не потрудилась заменить заметно фигуры «халявщиков». Если раньше тога коммунистической святости как-то сдерживала личное их обогащение, то либеральная идея сняла все препоны. «Халявотворчество» стало тотальным. Насквозь лживая идея демократии, этого порождения имперских рабовладельческих государств, оказалась весьма и весьма родственна и преемственна коммунистической идеологии:
– туманная «власть народа» перекликается с демагогией «диктатуры пролетариата», и там и там гегемония неких общественных образований, личность вне игры, «винтик»;
– как у большевиков, так и у демократов критерием истинности является выбор большинства – качество идеи заменяется физическим количеством, таким же материальным козырем, как и у раковых клеток;
– также реальное счастливое существование демократами невротически вытесняется в далекое «не здесь и не сейчас» – построение будущего общества идеальной «халявы», уже якобы построенного где-то там, за границей;
– как коммунисты утверждали, что всё дело в том, чтобы «учиться коммунизму», так и демократы видят решение проблем в том, чтобы научить народ демократически мыслить, т. е. всё так же его переделать на какой-то ими воображаемый лад;
– как коммунисты, так и демократы панически избегают любых сомнений в системе, веря в эффективность замены (выбора, назначения) лиц во власти («кадры решают всё!») – мол, выберем (поставим), хорошего начальника, уж он-то наведет порядок в системе, т. е. происходит подмена общего (система) частным (кадры);
– коммунистический интернационализм, стирающий различия между культурами, переименовался в демократический мультикультурализм. Если XXIV съезд КПСС (1971 г.) провозгласил, что сложилась «новая историческая общность – единый советский народ», то в демократической России актуализовались некие «россияне», т. е. те же безликие «общечеловеки»;
– как у коммунистов, так и у демократов слепая вера в существование некого единого универсального, справедливого для всех культур закона и построения на его основе правового государства. На самом деле такой закон может быть только в тюрьме, концлагере или в армии, никак иначе различные культуры жить по одному укладу не заставить. Скажем, в Древней Руси каждое княжество имело свою «правду», каждый народ жил по своей системе ценностей, и только татаро-монгольское рабство установило единый устав-закон. Устав от закона отличается тем, что один деструктивно, силовым методом навязывается как нечто противоестественное сверху, а другой нормализует естественность жизни снизу. С батыевских времен законы в России не естественные, а подавляющие, ограничивающие, интервентные, в конечном счете, разрушительные, для всех чужие…
Так же реверс произошел и в религии. Нельзя войти в одну воду дважды, а вот нырять в …о – сколько угодно. Примером такого заплыва в одну и ту же суспензию является чудесное воскресение православия в качестве государственной религии. Люди уже порядком подзабыв к чему это однажды уже привело, шарахнулись от коммунистической лжи к церковной, идеология которой от большевистской качественно ничем не отличается. Вчерашние атеисты с легкостью необыкновенной стали миссионерами-проповедниками. Произошло «чудо», такое же, как чудо обращения фарисея – гонителя христиан Савла в апостола Павла, где на самом деле, никакого превращения не произошло – Павел просто перетащил своих старых идолов в новую религию, сделав из идеи Христа свою полную противоположность – фарисейство в новой словесной обертке…
В либерально-демократический период антисистема взяла реванш и в отношении любви – прошлые достижения на этом фронте с блеском были сведены на нет. Общество, «обматеренное» кризисом и угрозой голода, отказалось от своего прошлого достижения, место идеалистической любви занял физиологический секс, отношения вернулись к состоянию XIX века, когда их определяла выгода, материальный расчет, любовь вытеснилась, стала изгоем общества, иррациональной угрозой стройному мифу материального благополучия. Счастье заменилось на заменитель – «успешность», сама любовь стала заменяться на поверхностные инфантильные суррогаты и перверсии. Место Бога («Бог есть Любовь») заняли Мамона (денежный идол) и Сатана (в религии считается князем-символом материального мира).
Актуализовался миф самодостаточного и успешного трутня-халявщика наряду с реальным российским «лохом», в котором угадывался всё тот же щедринский мужик, который не мог жить, не кормя каких-нибудь генералов.
Есть позитив во взлете в 90-е годы лохотронов, обещавших наперебой ту или иную «халяву», безотказную наживку для «лохов» – в народе выросло массовое осознание ранее не понимаемой, реальной, а не декларируемай российской священной троицы «лохи-кидалы-крыша», где все три ипостаси зачарованны, как на иконе Андрея Рублева, чашей с «халявой» (возможно именно это и увидел на иконе Иван Грозный, так ее возлюбивший, что приказал в 1575 году покрыть ее золотым окладом). Выталкивание этого триединства во что-то маргинальное не должно сбивать с толку, тут нет ничего кроме ханжества, вызванного болезненностью осознания плачевной реальности. Об этом говорит и то, как другие, довольно бессмысленные уголовные понятия легко входят в жизнь, например: на самом верху употребляется «мочить» – блатной эвфемизм слова «убить»; ни один ведущий ни одного телеканала не позволит себе сказать гостю «садитесь», т. к. в уголовной среде так говорить «западло», сидят мол, только в тюрьме, а «нормальные пацаны» говорят – «присаживайтесь», и т. д. Вот такому новоязу – зеленая улица, поскольку он, в отличие от троицы «лохи-кидалы-крыша» никакого нового, постыдного, травмирующего, в конце концов – отрезвляющего понимания российской действительности не несет…
Кроме всего прочего, когда любовь в загоне – это есть маркер упадка всех сторон культуры. Демократическое искусство также постигла глубокая творческая импотенция: формоплетство, лубок, попса и бессильные перепевки, переигрывания, плагиат старого или чужого…
Прогноз и лечение:здесь
История болезни одной страны (окончание) и приятное ож
Date: 2012-01-20 11:57 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 05:11 pm (UTC)Я никогда столько не пишу, не написал бы и мне тяжело читать такой текст. Я предпочитаю выжимку, реферат, обзор.
Я помню, на закате совков, я купил толстенную книгу Фрэзера "Золотая ветвь", молитвенник этнографов, страниц 800. Так вот, идея книги, я ее нашел, состояла из 6-8 строчек:)
no subject
Date: 2012-01-21 07:42 pm (UTC)Вы думаете паталогоанатомический эпикриз, констатирующий крах империи займет меньше текста?
no subject
Date: 2012-01-21 07:57 pm (UTC)Я просто пожалился Вам о своей особенности - МНОГА БУКАФФ не воспринимаю:)
Пейсайте дальше:)
Но намек есть намек - МНОГА БУКАФФ и массовый читатель не очень-то...
У Дейла Карнегги есть установка на размер письма - одна страница.
Только не воспримите меня превратно. Это родственно тому, что я бы повторил - краткость - сестра таланта, кто ясно мыслит - тот ясно излагает:)
Бог в помощь:):):)
no subject
Date: 2012-01-21 08:01 pm (UTC)Кстати, для меня тоже сложно читать большие тексты, т.к. "чукча не читать, чукча писатель, однако"))А читаю я, увы, медленно.
Да я Вас понимаю прекрасно, Вы зря беспокоитесь. Думаю, в реале поняли б друг друга с пару слов))
no subject
Date: 2012-01-21 08:17 pm (UTC)that's right my friend:)
Кстати и в этом, возможно, могу помочь, дать совет какие учебники использовать. Но. Чтобы прилично ГОВОРИТЬ - нужно общаться с носителем(ями) языка, минимум - слушать радиопередачи, например, BBC. В Киеве они есть. Но нужно время на это.
А вообще - спрашивайте, я готов Вам помогать:)
no subject
Date: 2012-01-21 10:22 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 11:12 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 11:54 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-22 01:01 am (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 11:24 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-22 08:48 am (UTC)Но у меня не те задачи - на переводчика, поди, уже поздновато)
Кстати, Вы-то в каком возрасте? Я часто терялся в догадках..
no subject
Date: 2012-01-22 10:13 am (UTC)no subject
Date: 2012-01-22 10:28 am (UTC)no subject
Date: 2012-01-22 10:36 am (UTC)no subject
Date: 2012-01-22 03:15 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-22 06:04 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 08:20 pm (UTC)Но на все нужно время. Но если захотите - найдете. Просто нужно жестко расставлять приоритеты и иметь жесткую самодисциплину. Вы и так немалого достигли:)
no subject
Date: 2012-01-21 10:25 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 11:11 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-22 08:43 am (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 05:12 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 07:43 pm (UTC)no subject
Date: 2012-01-21 07:50 pm (UTC)